Самиздат и КГБ

На себе испытав спасительность запрещённой литературы, в 1976 году я организовал со своим товарищем Сашей Зеленцовым религиозно-философско-политический самиздат. Я в качестве как бы главреда разыскивал тамиздатские книги русских религиозных философов и отдавал Саше в «печать». Тиражи по тому времени были большими – сотни экземпляров в твёрдом переплёте. С радостью формировал и свою библиотеку. Но недолго ниточке виться. Однажды Саша примчался с выпученными глазами и сказал, что его допрашивали в КГБ и спрашивали про меня, посоветовал убрать из дома запрещённую литературу. Я отреагировал вяло. Через несколько дней, подходя к своему дому, вижу Сашу, выкатывающегося из подъезда с двумя неподъёмными чемоданами. Он стал ругаться, что вновь после допроса и что вот-вот приедут ко мне, а моя квартира полна там- и самиздатом, поэтому он покидал, что мог, в чемоданы и нужно ехать куда-нибудь прятать. Я поддался ажиотажу, что бывает редко. По законам детективного жанра мы несколько раз меняли такси в разных местах Москвы (чем, наверняка, привлекали внимание). Привезли чемоданы к моему товарищу Мише Гусеву, который согласился взять их, а затем попозже вечером отвезти другому нашему приятелю. Я просил его, в случае чего, не скрывать, что это мои чемоданы. На следующий день звонит жена Миши и говорит, что он пропал. Как потом выяснилось, не мудрено, что его сцапали. Представьте картину: одетый в туристические лохмотья близорукий бородатый очкарик с двумя неподъёмными чемоданами бродит под окнами нового дома и поминутно смотрит наверх (ждал, когда уйдёт тёща приятеля, и ему подадут знак). Естественно, им заинтересовалась милиция. Через три дня жене Миши звонят из милиции (окажется, что его забрали в тот же вечер у подъезда), дают ей и его отцу встречу с ним и говорят, что они его больше не увидят (сгноят в тюрьме), если тот не признается, чьи это чемоданы. Миша твердил, что их оставил его слабо знакомый Николай из Ленинграда. Его жена тоже не выдала нас, но со страху сожгла на газовой плите томик «Архипелага ГУЛУГ», который я им дал почитать. По прошествии трёх суток Мишу отпустили и попросили сообщить, когда придёт хозяин чемоданов. Миша звонит мне вечером, мы условились тут же встретиться на станции метро Лермонтовская. В зале я обратил внимание на множество милиции и бестолково толкающихся туда-сюда молодых и не очень людей в штатском. Миша, съезжая с эскалатора, тоже это заметил и дал мне знак не подходить. Мы, не сговариваясь, стали на расстоянии друг от друга, пропустили несколько поездов, когда я нырнул через закрывающиеся двери в уходящий поезд, Миша прыгнул в другой вагон. Я выхожу и кружу по городу, Миша за мной, я иду в сквер, усаживаюсь в полумраке на скамейку в глухом углу, Миша подходит и рассказывает о своих мытарствах. Через минуту на соседней скамейке образовалась компания трёх подвыпивших мужчин, я подумал: неужели они так профессионально и так бессмысленно работают, – нас-то что ловить. Миша рассказал о ежедневных допросах и угрозах, передал мне телефон, по которому я на следующий день позвонил и сказал, что хочу забрать свои чемоданы с литературой.

Меня пригласили в районное отделение милиции. В кабинете начальника отделения за столом сидел человек в штатском, начальник отделения – рядом на стуле. Меня вежливо расспрашивают о чемоданах. Я всё понимаю – мои драгоценные книги никогда не вернут, но их очень жаль, и я пытаюсь использовать хоть какой-то шанс. Спрашивает, зачем мне такая литература. Говорю, что в аспирантуре МГУ по теме диссертации она мне необходима, в библиотеках её нет, поэтому покупал на чёрном рынке, читать никому не давал. Спрашивают: а зачем политическая литература? Отвечаю, что любознательный и очень интересуюсь, никому читать на давал. (Уголовно преследовалось не хранение литературы, а её распространение). Они удивились, что я учусь в аспирантуре (на следующий день меня из неё и вычеркнули). Предложили написать заявление с описью книг для их возвращения. Опять же, всё понимаю, но иду на уловку со слабой надеждой на чудо. Забавно звучит перечисление майором милиции названий книг, которые человек в штатском записывает в протокол: Николай Бердяев «Истоки и смысл русского коммунизма», Авторханов «Тайна смерти Сталина», «Программа Народно-трудового союза – НТС», Солженицын «Архипелаг ГУЛАГ»… В конце штатский говорит мне, что должен подписать бумагу у начальства, после чего мне всё вернут. Вернувшись, говорит, что начальник уехал, поэтому мне за чемоданами придётся зайти завтра. Завтра в этом же кабинете уже за своим столом сидит начальник отделения, который с равнодушным видом спрашивает: что надо? Я с глупым видом: хочу получить свои чемоданы. – Какие чемоданы? – С моими книгами. – Какими книгами? После нескольких кругов он: вы что, не поняли, что произошло, идите отсюда, понадобитесь, вас вызовут.

Я понял, что хватит дальше мучиться двоедушием, и решил порвать с официозом. Не стал писать каких-либо заявлений, – зачем как-то взаимодействовать, если уже не считаю себя членом КПСС. Но когда перестал «ходить в партию», партия стала ходить ко мне. С моим выходом у них образовался большой скандал. Я был секретарём партийной организации курса, неплохо учился, меня рекомендовали в аспирантуру, – в общем, человек заметный, не смикшируешь. По уставу КПСС при исключении требовалось моё присутствие, без меня откладывают два раза и только на третий могут исключить без меня. Так повторялось на каждом уровне рассмотрения персонального дела: партком философского факультета, партком МГУ, районный комитет КПСС. Перед каждым уровнем ко мне посылали переговорщика, чтобы договориться исключить по-тихому. Сначала прислали моего товарища однокурсника Женю, аспиранта по историческому материализму. Он говорил: не дури, ты талантливый учёный, тебе нужно преподавать и заниматься наукой, как же ты думаешь без партии. Говорю: как-нибудь обойдусь, с философией в особенности. Он удивляется: ты что, коммунистический режим на века, а ты так недальновидно себя ведёшь. Говорю, что недолго осталось ждать. Он очень удивился. Сейчас Женя доктор наук и заведует кафедрой на философском факультете МГУ. Потом приходил молодой доцент, увидел книги на полках, портрет Солженицына на стене, говорит: понимаю ваше умонастроение, но надо в партии хорошим людям делать хорошее дело. Говорю: дальше без меня. В конце приходит старая большевичка – член партийной комиссии горкома, – это такой «орган партийной совести». Сначала ведёт себя чрезмерно доброжелательно, гладит по головке маленьких детей, расспрашивает о житье-бытье, вопрошает: как же вы, такой успешный, уходите от всего непонятно куда, вам же партия столько дала, почему вы в неё даже не приходите. Говорю: зачем, если себя не считаю. Она: ну придите, партбилет, хотя бы сдайте. Я: да вот он, и вынимаю из стола. Она: как же, вот так, прямо здесь? Я: а почему нет. Тогда она: какой он (партбилет) у вас ухоженный, значит берегли. Я: да просто в обложке лежал. Когда благонравные темы исчерпались, она стала озираться и в моём кабинете увидела иконы. Завопила сразу: вот в чём дело, да вам не место в партии. Я: да я о том же. Бранясь на ходу, уже у лифта обернулась к снующим детям и взвизгнула: и всё-таки они будут с нами. Подумал: бедная, одной ногой в могиле, пора бы о душе подумать. Происходило это в 1978 году.

Обыски, допросы

С конца семидесятых началось андроповское ужесточение, друзей обыскивали и некоторых сажали, с каждым разом срок давали побольше. Я собирался при угрозе ареста сбрить бороду и длинные волосы и уйти «в подполье». Дождался своего обыска и я. Чувствовал, что петля сжимается, поэтому квартиру в меру почистил – спрятал на квартирах друзей самое ценное: некоторые книги и свои рукописи. Старшую дочь Ину проинструктировал: когда утром идёт в школу и выводит Варюшу и Федюшу в детсад, чтоб без меня не открывала на звонки. В то время по Москве ходили толковые самиздатские инструкции – как вести себя с чекистами. Обыски, как правило, устраивали в среду часов в 8 утра. Ибо в понедельник – подводили итоги и ставили задачи, во вторник – назначали объект разработки и формировали группу. На следующий день и приходили – не очень рано, чтобы самим выспаться, и не очень поздно, чтобы объекты не ушли на работу. В 1983 году утром в среду в утренней дреме (ложусь-то спать поздно – после укладки детей в самый раз поработать за столом) прислушиваюсь, как Ина одела младших, выставила их за дверь и стала одеваться сама. Отметил – замок защёлкнула. В этот момент длинный звонок. Вскакиваю в халате, приоткрываю дверь на цепочке и вижу «шкафы» – мужиков шесть, среди которых мои малыши в пальто и зимних шапках озираются с любопытством вверх. Захлопываю дверь, кричу, что одеваемся и под звонки бужу жену Лялю: отрывай листки из записной книжки и жги в унитазе. Пытаюсь припрятать что-то ценное (печатное), пробегая мимо туалета, вижу, как Ляля сомнамбулически отрывает страничку, зажигает спичку, ждёт, когда догорит листок, вновь отрывает страничку, зажигает спичку… Я кричу, что не так, она: сам сказал, что каждую страничку, я разрываю книжку на страницы в унитаз и поджигаю костёр. Пробегая мимо двери на звонки и стук, кричу: подождите, оденемся. Наконец, открываю, злобно спрашивают: почему не сразу; говорю: одевались; они: видим как; и тут осознаю, что я в халате на голое тело. Следуя самиздатской инструкции, прошу у них документы и ордер, пытаюсь что-нибудь разглядеть. Спрашивают: почему в квартире дым; я: вы пользуетесь голландскими дезодорантами, а мы жжём в туалете газетку. Сажают меня посреди кабинета и начинают многочасовой обыск. Читаю молитву, затем озираюсь, вижу, что стол и вокруг уже обыскали, складывают на стол назначенное к изъятию, разбрелись по квартире, на диване дремлют двое пожилых понятых, штатский внимательно рассматривает книги в шкафу. Сугубо помолясь, подхожу к столу, делаю вид, что навожу порядок после их разгрома, открываю ящик стола и складываю в него некоторые из изъятых ими книг и страниц. В этот момент исковик книжного шкафа оглядывается, смотрит на меня невидящим взглядом и отворачивается. Слава Богу, удалось спасти кое-что ценное. После нескольких часов штатский звонит по телефону и говорит, что ничего особенного не нашли. Следуя приказу из трубки, возобновили сугубо, – стали пересыпать крупу, рукой полезли в унитаз. Опять звонят начальству, те требуют, чтобы меня привезли к ним. Я говорю, что согласен, но нужна повестка, и чтобы было указано – как обвиняемого или как свидетеля и по какой статье. Те говорят: этот оказался «ученый», ну мы тебя! К делу приступает дремавший до того майор милиции, который показывал документы и как бы был здесь старший, на самом деле – на побегушках у штатских анонимов. Майор кричит: непослушание власти, щас вызову соседей как понятых, составим протокол, посадим. Я своё: согласен, но… Он зовет Лялю, которая для успокоения шила на машинке на кухне, и выкрикивает, указывая на меня перстом: примите меры, ваш муж пытается перед нами демонстрировать свою мужскую силу. Ляля хохочет, мужики озираются. Поехали за повесткой. Я пользуюсь паузой и их расслабухой, звоню другу Глебу и говорю об обыске; в такой момент кажется, что заходят по всей Москве, и может, кого удастся предупредить. Глеб мчится ко мне. Первым приезжает огромный капитан милиции, вручает мне повестку и свирепо готовится ломать. Но по «инструкции» я знаю, что с ними ни в коем случае нельзя грубить (изобьют, и будут «правы»), только интеллигентно и аргументировано. Говорю, что я законопослушен, беру авоську с тёплыми вещами, колбасой и хлебом, которые приготовила Ляля, – кто его знает, куда попадёшь и когда вернёшься. Привозят в районную прокуратуру, вхожу, помолясь. Следователь протоколирует допрос на пишущей машинке. Спрашивает про некоторых осуждённых, про отца Дмитрия Дудко, про Петра Старчика. Так как в повестке указано, что я прохожу свидетелем по делу некоего поэта Сенина (статья 90-1 УК – заведомо ложные измышления, порочащие советский строй), то на каждый вопрос правомерно отвечаю, что не имеет отношения к делу, потому ничего не могу сказать. Следователь кричит, что слишком умный, и что рога мне обломают. Но вымотался он первый и повёл к прокурору. Тот начал как «добрый следователь»: читал ваше дело, понимаю ваш религиозный настрой, я войну прошёл до Берлина, видел, что в русских деревнях в избах грязь и тараканы, а в белорусских чистота и в углу иконы, на перекрёстках часовни или кресты (прокурор, конечно, не хотел сознавать: это потому, что до белорусских деревень ещё не докатилась кровавая пагуба коллективизации), вы, наверное, поэтому с детства верующий…. Какой вы красивый, умный и образованный молодой человек, такие талантливые люди нужны стране, здесь вы, очевидно, случайно, я понимаю ваш религиозный настрой, мы вам поможем, а вы нам помогите… Я вновь занудствую: в повестке указана статья, а мне задают вопросы не по статье. Прокурор кричит, что я непонятливый и чтобы на меня заводили уголовное дело за тунеядство[1]. Отпускают. Приезжаю домой, обнимаемся с Глебом, он смеётся, – Ляля отправляла меня с хлебом и салом, а я тащу домой сумки с продуктами, которые закупил, возвращаясь с допроса.

Запомнились встречи с «добрым» следователем КГБ майором Гусевым, который вёл интеллектуальные беседы, конечно же, в интересах своего ведомства. Однажды он выразил «удивление» – как, судя по всему, умный и талантливый человек, может верить в Бога. Ответил, что в истории европейской философии нет ни одного атеиста. Он назвал ряд имен, которых в советской философии относили к философам-атеистам и материалистам. На что пришлось указать, что те, кого у нас относят к атеистическим философам, сами не сознавали себя философами, и современники не считали их таковыми; это были естествоиспытатели, медики, экономисты, в лучшем случае политические мыслители, фиксирующие свои размышления в письмах, дневниках или статьях. Гусев: а Энгельс и Маркс? Я: ни они не считали, ни их не относили. Гусев: а кто же они, в таком случае? Я: Энгельс талантливый публицист, Маркс, в лучшем случае – талантливый экономист. А Ленин? Пришлось рассказать, что «Материализм и эмпириокритицизм» Ленина представляет собой сплошную ругань по поводу цитат из работ третьестепенных философов; а «Философские тетради» – это конспект некоторых работ некоторых философов, с которыми сорокачетырёхлетний Ленин впервые познакомился. Собственно ленинское – это множество подчеркиваний, различных значков на полях, типа – нота бенэ, но более всего – разнообразных бранных слов. Так, что Ленин (имеющий по логике в гимназии четвёрку) не подавал признаков философского мышления, а был гениальным политиком. То соображение, что это – гениально беспринципный политик-людоед, я оставил при себе… Однажды Гусев огорошил меня: мы же с вами – православные. На моё недоумение он пояснил: ну, они там – католики и протестанты, а мы русские – православные; только вы верующий православный, а мы православные атеисты…

Избежать тюрьмы и, вместе с тем, самосохраниться внутренне помогло солженицынское – не верь, не бойся, не проси. Однажды Гусев вызвал, привёл в большой кабинет, в котором человек шесть, в углу – угрюмый с тяжёлым пристальным взглядом (потом знатоки мне объяснили, что это их ведомственный типа «экстрасенс»). Была тогда одна из форм нейтрализации инакомыслия – по указу Президиума Верховного Совета вежливо предложили дать подписку о «неучастии», что освобождало от ответственности за «преступные» «измышления» и предупреждало о недопустимости тех же последующих. Я сказал, что по опыту «взаимодействия» с КГБ впредь отказываюсь от всех форм взаимодействия, в том числе от оставления подписей. Гусев повёл в другой кабинет выяснять, какой опыт имею. Я рассказал об истории с изъятыми чемоданами с литературой. Он сказал, что это неправильно, и он сделает всё, чтобы мне всё вернули. Через две недели вызывает, отдаёт мои записные книжки, фотографии, а про книги говорит, что они уже уничтожены и потому в этом, к сожалению, помочь не может. (Позже я слышал, что некоторые из моих книг появились на чёрном рынке; всё же – человеческое в органах постепенно вытесняло нечеловеческое). Тогда я рассказал, что моему другу-учителю Всеволоду Катагощину калужское КГБ тоже предложило подписаться под Указом. После того, как он написал: так как никогда не измышлял и не участвовал, то и впредь не собираюсь, – ему сказали, чтобы собирался в тюрьму. А Всеволоду в тюрьму нельзя, потому что он гениальный философ, престарелый, слаб здоровьем, отморозил руку юношей на фронте. Поэтому мы собираемся устраивать пикет у приемной Президиума Верховного Совета по этому поводу. Гусев сказал, что инициативы его калужских коллег, по меньшей мере, не профессиональны, поэтому он просит повременить с пикетом и попытается помочь. И действительно помог, – «ошпаренный» Всеволод примчался через несколько дней и рассказал, как ему вежливо сообщили в калужском КГБ, что по рекомендации московских коллег его пока трогать не будут, так как «подписку» всё же дал. На следующий день Гусев позвонил и спросил о Всеволоде, я поблагодарил за помощь, он пригласил встретиться неформально – в кафе или дома за чаем. Я ответил, что там и там встречаюсь только с друзьями, а поскольку, при всём отношении к нему, мы таковыми не являемся, то встречаться мы можем впредь только по повестке, и чтобы было указано: в качестве кого и по какому делу. Я оказался неблагодарным, он больше не звонил, и последствий не последовало, – может быть, в их ведомстве некоторые уже чувствовали запах перестройки. Жена Ляля назвала эту операцию – «Орфей спускается в ад».

[1] Когда печатал это, на компьютере выскочило замечание по грамматике: «Слово с ярко выраженной экспрессивной (негативной, иронической) окраской. Если Вы допускаете экспрессивные выражения…» А в то время на счёт этого ироническо-экспрессивного выражения была статья в уголовном кодексе.

Оставьте комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Яндекс.Метрика